И рассказать бы Гоголю про нашу жизнь убогую — Ей-богу, этот Гоголь нам не поверил бы!
В. Высоцкий.
Хорошее место — Гоголевский бульвар. Традиционное место отдыха пенсионеров, которые просто и спокойно сидят на скамеечке, общаются, играют в шахматы, обмениваются информацией о новостях, погоде, новых книгах, прозе, стихах. Почти идиллия. Так и должно быть в правильно и счастливо устроенной стране. Я люблю, не загадамши, бродить по Гоголевскому бульвару, наслаждаясь зеленью, тишиной, пробивающейся сквозь шум автомашин справа и слева от него, спокойным поведением граждан и приятной ненавязчивой перспективой самого бульвара имени Гоголя.
В редкие дни здесь можно найти пустующую скамейку. Но мне повезло. Я крепко сел, обосновался так сказать, в серединке бульвара на довольно чистой скамеечке. Но у меня с собой, как обычно у всех гуляющих москвичей, была газетка мэра Собянина "Вечерняя Москва", которую я и постелил на скамеечку, чтобы не запачкать свои белые (как в Рио-де-Жанейро) штаны. Ведь отвязная, не совсем культурная молодежь любит иногда сидеть на спинке скамейки и ногами, разумеется, топтать сиденье, на котором наивные граждане обычно сидят. Поэтому уже существует традиция почти у каждого трудящегося или пенсионера — подкладывать газетку под заднее место. Это, конечно, ерунда, но немного все-таки напрягает.
Я долго сидел на Гоголевском бульваре, думая о Гоголе, о том, что он не просто писатель, а еще и поэт, потому что его "Мертвые души" — это поэма. Жаль, конечно, что не законченная. Мне лично — безгранично нравится. А "Вечера на хуторе..." — разве не поэма? Любая его книга — это отдельный и неподражаемый вариант для размышлений, наслаждение красотой языка, тонкий юмор, замечательный сарказм, то есть — бесконечное количество граней просматривается сквозь призму его творчества. Разве можно не любить и не ценить Гоголя, господа хорошие, когда он в своем "Ревизоре" издевательски высмеивает чиновников, чинопочитание, вообще всю накопленную в человеке тупость, чушню и мерзость? Мастер, читая которого, получаешь истинное удовольствие. Да Гоголь — это почти как Пушкин — наше всё! А то и побольше.
Под эти гламурные мысли я, сидя с закрытыми глазами, спиной прижавшись к спинке скамеечки, почувствовал, что скамейка слегка дрогнула, а я сижу уже не один. Рядом кто-то присел. Я открыл глаза. На другом конце скамьи сидел худенький человек, среднего роста и среднего же возраста. А может быть, и моего, постарше. Он долго сидел, вдыхая воздух поэтического бульвара, который посвежел и наполнился почти абсолютной тишиной. Я краем глаза отметил, что бульвар обезлюдел и мы остались одни, а был всего-то ранний вечер. Он вдруг неожиданно произнес, как бы про себя: "Погодка какая хорошая! Красота! Дышится так легко! Хоть стихи пиши".
Меня это немного удивило, но раз он о погоде — я решил поддержать. Знакомиться я не собирался. Мой принцип стар как мир. А о погоде — другое дело.
— Да, — говорю, — погода прекрасная. Не жарко. Воздух свежий. Машин мало. Даже нет совсем. И людей мало — кажется, тоже нет. Хорошо, спокойно. Сиди и наслаждайся.
— А я частенько сюда приходил. Сейчас — реже, почти не бываю. Сижу, бывало, на скамеечке, рядом играют в домино, в шахматы, а я с книжечкой записной сижу и записываю.
Мне стало интересно, что же он там записывает. И я спросил, совершенно заинтригованный поведением соседа:
— А что же тут можно записывать? Какие сведения, интересно? Сидят люди, играют, болтают, общаются. И что?
— Да, ничего особенного. Стихи записываю.
— Стихи? Что за стихи? Чьи?
— Свои стихи. Они приходят в голову в любом месте. Надо только с книжечкой ходить и записывать их. А место тут, на бульваре, у Гоголя, у свободолюбивого, да еще у критика — прекрасное для творчества. Атмосфера тут, что ли, другая, тембр, вибрации особенные, настрой правильный, фактура, что ли... Уж и не знаю, что конкретно, но на бульваре дух особый, необычный.
— И что — много пришло в голову? Простите, много, то есть, записано?
— Да, есть кое-что. Не особо много. Разные размышления...
— И вы печатались где-то? Книжки издавали?
— Нет, не печатался. И не издавал. Книги издают издательства. Я не издательство. Да и не нужны никому, скорее всего, мои стихи. Никакое издательство не напечатает. Я так думаю.
Он произнес это так просто, так искренне, как-то буднично, что ли, что мне стало даже не по себе. Отчего же он так думает?
— Это почему же? — спросил я, — Они что — непечатные?
— Нет, печатные, только время сейчас такое, что... (Он нервно заулыбался.) Сейчас другие стихи нужны и проза, типа "джага-джага", "муси-пуси", или рэперское что-то, короче — ни о чём. Или Шаргунов нужен — великий писатель. Прилепин — а как же? Чуть не забыл еще одного выдающего мастера культуры — Сурков. Ему Гоголь в подмётки, блин, годится... Именно это недоразумение и будут печатать. Синкопирующих бредятин. Извините.
Он вдруг прыснул со смеху: "И ещё хвалить будут, перехваливать, пустобрёхи!"
— А ваши — про что? Если не секрет?
— Не секрет. Прочту, если хотите. Только не знаю, интересно ли вам будет. Моим знакомым и друзьям это не интересно. Они говорят: "Не грузи политикой". Не понимая, что политика — это и есть устройство нашей жизни. А так называемые "политики" лишают нас всех будущего, запрещая заниматься политикой, то есть запрещая нам самим устраивать свою жизнь. А люди об этом не хотят ни знать, ни думать. Я держу свои стихи в себе. По крайней мере, я чувствую себя свободным.
Он немного задумался, как бы приосанился и стал читать негромко, с выражением, отстраненно, не глядя на меня:
— Допустим, такое стихотворение:
Сбивается пульс... Умирает Россия...
И горю людскому нет меры и дна.
Где море обмана, где злобы засилье —
Там проклята совесть и вечно одна.
Моё государство пропитано ложью
И ладаном сладким кадильных лампад.
Вперёд устремились мы по бездорожью,
Не очень-то гладко — а всё невпопад.
Когда же наступит святая эпоха?
Когда ж мы вернёмся к заветным корням?
Когда ж, наконец, нам настанет так плохо,
Что мы путь направим к прекраснейшим дням?
Он раскинул руки в стороны, положил их на спинку скамьи, тесно прислонившись спиной, положил ногу на ногу и грустно и задумчиво широко улыбался. Повернул голову в мою сторону.
Мы смотрели друг на друга и ожидали реакции. Я ожидал его вопроса: "Ну, как?" А он ждал — что скажу я.
Я был первым: "Вы думаете — все так плохо?"
— Я не просто думаю, — сказал он, — я чувствую. И эти чувства выливаются в стихи. Разве нужны какие-то доказательства моим ощущениям? Неужели за это надо допрашивать? Вы ведь не следователь, надеюсь? Иначе зачем стихи? Стихи — это ощущение жизни, этой действительности нашей.
— Нет, я не следователь, Боже упаси! Как бы это выразиться — ощущение жизни у вас мрачное. А ведь некоторые радуются, веселятся. Разве нет?
— Да, безусловно. Но радуются и веселятся те, кто не думает о завтрашнем дне. И если им сейчас хорошо — они и радуются. Не желая понимать общую тенденцию. Я не порицаю их за это. Жизнь есть жизнь. Радоваться жизни надо! Олигархи, бандиты и чиновники радуются понятно почему. Они хорошо устроились. Временно. А им кажется, что это навечно. Безграничное количество денег, безграничная власть — не бывает вечным. Сотни и тысячи миллиардов в могилу не унесёшь. И власти столько не отхватишь туда же. И потом, насчет мрачности моей... Не я создавал эту мрачную картину жизни. Не я делал её мрачнее и мрачнее. Я просто констатирую, если хотите, в стихотворной форме мое ощущение этой жизни. А вы, как и многие другие, как я понял, хотите обвинить меня в том, чего я не делал, а всего лишь чувствую и ощущаю. Как бы вам объяснить популярно, чтоб вы поняли?
Он тяжело вздохнул. Чувствовалось, что это не первый его разговор на эту тему, видимо, не очень приятную ему. Он просто поэт, творческий человек. Ему не нравится говорить про политику, ему нравится изливать чувства. Но они сильно связаны друг с другом — "конкретная" политика и воздушная, блин, поэзия. Как это ни странно звучит. Всё связано в этом мире.
Он кашлянул глухо, сосредоточился и медленно заговорил:
— Вот есть организм — это наша с вами страна. А на этом организме выросла раковая опухоль — паразитирует Государство. Пошли разрастаться метастазы — огромное количество чиновников, олигархов, бандитов, спецслужбы, присосавшиеся к ним, процветающие при них супербизнесмены и прочие млеко- и мясопитающие. Им сейчас хорошо, потому что есть на чем паразитировать, организм еще жив, но ему все хуже и хуже. А запросы у паразитов — все больше и больше. И самих паразитов все больше. Они размножаются, как мухи, даже быстрее. И им кажется, что такая жизнь, паразитирующая — бесконечна. Но организм, которым они питаются, умирает. Они этого не чувствуют, во-первых, и не хотят замечать ничего, кроме своих интересов, во-вторых, потому что заняты ненасытным делом и думать не хотят и знать не хотят об умирании организма, да и пропаганда им говорит, что все отлично, и не просто отлично, а — зашибись! Вот и подвожу вас к итогу: как можно не замечать, что страна гибнет? Для меня это настолько очевидно, что никаких доказательств не надо. Жизнь гибельно устроена людьми у власти. Они — однодневки. Им нужно только хапнуть и — слинять. О стране они не думают и о людях, населяющих эту удивительную, особенную, неповторимую, оригинальную, с тяжелой историей страну. Но страна-то наша! Как можно так не любить собственную страну и свой народ — не понимаю. И я это чувствую, ощущаю. Для меня это настолько просто, что мне непонятно безразличие окружающих. Вот так и живу среди безразличного безразличия.
— Я вас понимаю. Но неужели лишь у поэтов развито чувство предвидения? И только у них?
— Нет, почему? Я же не говорю, что я экстрасенс какой-то. Я же не говорю, что я предсказатель, волхв, чудотворец или чернокнижник. Нет, совсем другое чувство — чувство сопереживания. Помните фильм "Доживем до понедельника"? Там учитель истории Илья Семенович (роль Тихонова) рассказывал про лейтенанта Шмидта, который чувствовал несправедливость и сопереживал. Поэтому и бунтовал. Как настоящий поэт. Любой поэт немного бунтовщик.
Потом он как-то нелепо ухмыльнулся и с насмешкой, ухмыляясь по дороге, продолжил:
— А еще, когда я прогуливаюсь по Гоголевскому бульвару, мне приходит на ум мысль о том, будь жив Гоголь сейчас и напиши вдруг не своего "Ревизора", а, например, поэму-расследование "Суперревизию", в которой со свойственной только Гоголю прямотой, юмором, сатирой изобразил бы, как Счетная палата неожиданно выявила крайне неприглядные нарушения в правительстве у Медведева и с намеками на Президента, микроскопически четко выписав портреты тамошних обитателей, — что бы с ним, с этим Гоголем, стало? Интересно, что бы сделали с Гоголем анализирующие и постоянно мониторингующие тутошние власти: настрочили бы пасквиль в прикормленной газетёнке или интернет-ресурсе о его профнепригодности, заявили бы о том (устами толмача Пескова), что информация "не соответствует действительности и контрпродуктивна", значит, автор как минимум террорист, а как максимум — враг какого-нибудь высокопоставленного и суперпатриотического народа, посоветовали бы каким-нибудь народным дружинникам, НОДовцам или СЕРБам дать (этому чересчур умному) Гоголю арматуриной по башке или прыснуть зеленкой в рожу, сунуть в СИЗО за неуважение к власти и медленно уморить, выслать в Заграницу (в итальянскую задницу), отобрав горделивое гражданство РФ и лишив абсолютно всей собственности, оставив только портки, чтобы посадить в самолет, показательно расстрелять на Москворецком мосту или просто чистоплотненько отравить? А может быть, спектр воздействия мог бы быть еще шире и круче? Уж и не знаю. Но мои ощущения и чувства под воздействием нынешней деструкции говорят, что государство наше никаких Гоголей в людях не видит и видеть не желает. Поэтому и лечит, позвав доктора, для порядка. Чтобы другим неповадно было становиться Гоголями. Или Пушкиными какими-то. Которые вдруг становятся ни тем ни сем, а черт знает чем. Если не нравится — вали отсюдова. Именно так я воспринимаю, ощущаю и чувствую нашу действительность. А у вас что-то по-другому?
Я молчал. А что тут скажешь? Пожал плечами. И все. А про себя подумал: "Ха, по-другому! Как бы не так! Не получается по-другому, дорогой товарищ, Николай Петрович!" Про себя я его почему-то прозвал "Николай Петрович".
А мой поэт неожиданно, глядя в землю, обречённо предложил:
— Может, еще расслабимся под стишок? Для себя написал. Тоже.
— Хорошо. С удовольствием послушаю. Даже интересно.
— Вот:
Прольются ливни, отстучат дожди,
В Москве вождям построят пирамиды.
На смену им опять придут вожди —
Для них взрастят сады Семирамиды.
И Вавилонских башен стройный ряд
Поднимется на месте Moscow-City.
И маяком Александрийским озарят
Окрест и Центр связующие нити.
Поставлен будет золотой Колосс,
Провозглашая нового Мессию,
Который всех растрогает до слёз.
Но это тоже не спасёт Россию!
— Любопытно, — сказал я, — что-то философское вроде? И в то же время египетско-советское... Конгломерат... Вы извините, если что, если выражаюсь... Просто с таким не сталкивался. Когда для себя...
— Да, для себя. Для самого себя.
Он помрачнел. Осунулся, сидя на скамеечке. Даже притих как-то. Мы сидели и молчали. Он раскинул руки в стороны по спинке скамьи и то и дело сжимал пальцы и разжимал. Видно было, что он очень переживал, читая свои стихи, и, вероятно, проживал ту жизнь еще раз, про себя. Он превратился в сгусток эмоций. Постепенно он расслабился. Тяжело вздохнул. И вдруг неожиданно повернулся:
— И вот, представьте, в один прекрасный момент, допустим, через эту конкретно неделю, страна очистилась от скверны: не стало больше нищебродов, шелупони, лохов... Остались только правильные люди — Народный фронт, поборовший шантрапу, тунеядцев и прочих несознательных, прокремлевская молодежь, отличные чиновники всех экстазных полетов, бессмертный Медведев, правительство, супер-Президент. Все стали "своими", правильными. Нет лохов. А кого тогда разводить? Как жить-то без шелупони? С кого ренту брать? Тупик. Тупиковый. Всё.
Он вдруг встал, попрощался и медленно пошёл.
Он шел вдоль бульвара в сторону метро, вразвалочку, покачиваясь по-стариковски, согнувшись под тяжестью давящей на него силы, будто на своих плечах он пытается пронести невыносимый груз — заботу о судьбе Великой России. Ведь великая Россия — это богатый и мирный народ, который сам строит свое будущее. А чиновники? А чиновники — просто беспрекословные исполнители воли народа, находящиеся под неусыпным контролем со стороны всех-всех-всех. Ну и, разумеется, — абсолютная свобода слова. А полиция нужна — для порядка: переводить старушек на другую сторону улицы. И помогать, помогать, помогать всем людям, блин... Дубинки в сторону.
И я так думаю почему-то, что это Гоголю понравилось бы, блин. Когда дубинки — в сторону. А лицом — к народу.